— А если Колесников вернется до ночи?
— Непременно передам, что вы его спрашивали.
Что-то темнит этот дежурный!
«Находится на выполнении…» Как это понимать? Несомненно, задание опасное. И сугубо секретное, судя по всему.
«Поразмыслим — исследуем»?..
Да, похоже на то. Недаром он пошел в разведчики — увлекающаяся, романтическая, нетерпеливая душа!
На его лице победоносная улыбка. Только что он разгадал уловку врага, отпарировал все его удары и, повергнув наземь, застыл над ним с поднятой шпагой. Именно таким представляла она Виктора — в позе фехтовальщика. Стремительные взмахи шпаги отбрасывают отблески на загорелое узкое лицо с пятнами румянца под скулами. И каждый взмах — это что-то новое, неожиданное в его характере!
Она вышла из-за скалы и перевела дух.
«Он жив — это главное. Иначе мне сказали бы о его смерти, а не об этой загадочной командировке. А если по-военному говорить, то был жив на сегодняшнее число, на такой-то час. — Мысленно она одернула себя: — Не привередничай! Во время войны и это хорошо».
Она миновала Приморский бульвар. Веселые лейтенанты, щеголяя принятой на флоте манерой, называли его, помнится, сокращенно Примбуль. (Как давно, как бесконечно давно это было!)
На месте клумбы с розами торчал счетверенный пулемет, упершись дулом в небо. Памятник затопленным кораблям напротив был поврежден — в штабе объяснили — одной из тех мин, которыми немцы начали войну на Черном море. А чуть подальше, там, где когда-то была танцплощадка, высились под камуфлированной сетью стволы зенитной батареи. Прислуга сидела наготове на маленьких, похожих на велосипедные седлах.
Она засмотрелась на рейд. Море лежало гладкое, ярко-синее, как драгоценный камень. Только оно, море, и осталось таким, каким было в первый ее приезд.
Сейчас начало апреля. В Севастополе должны цвести персики и миндаль.
Но они не успевали расцвести. Огнем сжигало их, душило черным дымом, присыпало сырой пылью. Правда, неподалеку от могилы Корнилова даже этой весной, говорят, цвело маленькое миндальное дерево. Упрямо цвело. Если бы ей не нужно было сегодня уезжать, она навестила бы его и поклонилась ему до земли. Это цветение было как символ надежды для всех, кто не позволял себе поддаться отчаянию.
Очередной налет начался, когда она уже подходила к госпиталю.
Над холмами Северной стороны поднялась туча. Она была аспидно-черная, ребристая и тускло отсвечивала на солнце. Гул стоял такой, словно бы рушилась вселенная.
До госпиталя не удалось добежать, пришлось ткнуться куда-то в щель, вырытую среди развалин.
Подобной бомбежки она не испытывала еще ни разу, хотя на фронте была с начала войны.
Небо затягивалось пеленой. Немецкие бомбардировщики шли вплотную друг к другу.
Пожилой мужчина в ватнике что-то бормотал рядом. Она подумала: молится. Оказалось, нет: считает самолеты.
— В прошлый раз насчитал около трехсот, — сообщил он. — Сейчас наверняка не меньше.
Самолеты закрыли солнце. Потом небо с грохотом и свистом опрокинулось на землю…
…Туча прошла над городом. Соседи стали выбираться из щелей, отряхиваться, ощупывать себя — целы ли? Все было серо и черно вокруг. Отовсюду раздавались крики о помощи.
Это до ужаса походило на землетрясение, но было, конечно, разрушительнее его во сто крат. Улица неузнаваемо изменилась. На месте трех или четырех домов курились пожарища. Еще дальше, за коньками крыш, раскачивались языки пламени.
Но где же госпиталь? Его нельзя было узнать — здание перекосилось, край его обвалился.
Когда она подбежала к госпиталю, оттуда уже выносили раненых.
На мостовой у входа билась и корчилась женщина в белом халате с оторванными по колено ногами.
Женщина лежала навзничь, не в силах подняться. Платье и халат ее сбились наверх. Еще не успев почувствовать боль, не поняв, что произошло, она беспокойно одергивала на себе платье, стараясь натянуть его на колени, и просила:
— Бабоньки! Да прикройте же меня, бабоньки! Люди же смотрят, нехорошо!
За полгода войны пришлось перевидать немало раненых, в том числе и женщин. Но сейчас мучительно, до дрожи поразило, как раненая натягивает платье на колени — жест извечной женской стыдливости, — а ног ниже коленей уже нет.
— Наша это! — громко объясняли суетившиеся подле нее санитарки. — Вчера на себе троих вытащила. А сегодня, товарищ военврач, сама…
— Жгуты! Закручивайте! Туже!
А раненая все просила тихим, раз от разу слабевшим голосом:
— Ну, бабоньки же…
Протяжный выговор, почти распев, с упором на «о». Запрокинутое без кровинки лицо — совсем молодое еще, такое простенькое, широкоскулое. Санитарке от силы восемнадцать-девятнадцать.
И до самой ночи, до конца погрузки, не было сил забыть ее, вернее, голос ее. Раненых в перерывах между налетами доставляли на причал, размещали в надпалубных надстройках и в трюме. Враг снова и снова обрушивал на Севастополь раскаленное железо. Все содрогалось вокруг, трещало, выло. А в ушах, заглушая шум бомбежки, по-прежнему звучал этот тихий, с просительными интонациями, угасающий голос: «Бабоньки…»
Причал качнуло от взрыва, потом внезапная тишина разлилась над Севастополем.
Начальник эвакуационного отделения сверился с часами:
— Точно — двадцать четыре ноль-ноль, — сказал он. — Фрицы отправились шляфен. Объявляется перерыв до четырех ноль-ноль. За это время, доктор, вам надлежит все исполнить. Не только закончить погрузку, но и успеть как можно дальше уйти от Севастополя. Таковы здешние порядки.
Она знала, что за тот короткий срок, пока немцы отдыхают, защитники города должны переделать уйму дел: подвезти к переднему краю боезапас, горючее, продовольствие, заделать бреши в обороне, похоронить убитых и эвакуировать морем раненых.
Конвой надо вывести из Севастополя не позже чем за два часа до рассвета. Это единственный шанс. Подобно кошке у щели, немецкая авиация сторожит выход из гавани. Когда станет светло, корабли должны быть подальше от вражеских самолетов, которые базируются на соседние с Севастополем аэродромы.
Да, такая неправдоподобная тишина разлилась вокруг, что даже не верится. Только весной в лунные ночи бывает подобная тишина. Но теперь как раз весна и луна во все небо. Тени от домов, ямы и пожарища черным-черны. Это пейзаж ущелья.
Можно подумать, что город замер, прислушиваясь к тому, как корабли конвоя готовятся отвалить от причала.
Забежать в штаб не хватило времени. Неужели она так и уедет, не повидавшись с Виктором? Хоть бы услышать его голос!
Она решила позвонить в штаб с причала.
— Алло! Штаб? Скажите, вернулся лейтенант Колесников?
Но что-то пищало в трубке, щебетало, свистело. Быть может, второпях она назвала не тот номер? Потом в телефонные шумы ворвался начальственный голос, требовавший ускорить высылку на пост номер три каких-то макарон утолщенного образца.
— Пора, доктор! — сказал начальник эвакуационного отделения.
Стиснув зубы, она положила трубку на рычаг.
Если бы ей можно было не уезжать, пробыть еще день, дождаться Виктора!
Но на войне каждый выполняет свой долг. Кто бы оставил ее в Севастополе, если бы она даже знала, что Виктор вот-вот вернется? Кто разрешил бы это, когда у нее на руках транспорт, битком набитый ранеными?
Опять выбежал вперед катер, хлопотливо потащил в сторону сеть заграждения, открывая «ворота» перед кораблями. Справа по борту зачернела громада Константиновского равелина. И вот в лунном свете заискрился внешний рейд.
Расталкивая форштевнем воду, транспорт медленно вытягивается из гавани. Впереди и позади корабли. Идут друг за другом, как по ниточке.
Огни на кораблях погашены, иллюминаторы задраены. Только на мостике гигантским светляком висит картушка компаса под козырьком.
Все напряжены предельно, как бы оцепенели в ожидании. Пулеметчики и зенитчики, сидя на своих седлах, глаз не сводят с неба.